Садист широкого профиля.
Очень верно.
Делюсь хорошим:
Делюсь хорошим:
08.01.2009 в 17:05
Пишет Гемма:Как прошла глория мунди
Римейк канувшего у истоков "Кошки без тени" душераздирающего мемуара о том, как я излечилась от комплекса "жены Достоевского". Меня пару раз просили его (мемуар, не комплекс) обновить, но руки не доходили, а сейчас один хороший человек оказался лицом к лицу с суровым гением. Возможно, ему мои признания пригодятся. Как и тем, кто становятся объектом сетевой критики и всяческого психоложества. Мне повезло получить универсальную прививку от высоконаучных разборов, о чем, собственно, и мемуар.
читать дальше
На заре туманной юности была я легковерна, о других судила по себе и мечтала о карьере то ли декабристки, то ли жены Достоевского, желая возложить себя на алтарь Служения Кому-то или Чему-то (но обязательно с Большой Буквы). И тут на улице ко мне подошел Он! Объект Служения. С бородой, в кожаной куртке и толстом вязаном свитере. Одним словом, гений. Непризнанный.
Он рассуждал о «Космосе в творчестве», говорил, что нужно «мощно работать», смеялся над «дешевкой» и «халтурой», презирал удачливых ничтожеств и прочая, и прочая, и прочая. Я внимала. Ведь, если человек намекает, что он гений, зачем ему врать? Гений и есть! Если он презирает всяческих бездарей, значит они бездари! Не станет же человек просто так обзываться!
Не могу сказать, что я была влюблена, но я была ошарашена, подавлена величием, а утверждение, что «мужчина – начало созидающее, а женщина – начало сопутствующее» вполне ложилось на мою декабристско-достоевскую концепцию. Я с готовностью хлопала глазами, а меня с еще большей готовностью поучали и воспитывали. Все шло к свадьбе, хотя гений был порядком меня старше, а дома моего декабризма не разделяли, что его (декабризм) только усугубляло, и тут…
Тут меня пригласили в гости. В мастерскую, где собралось человек шесть гениев. Все были равны, как на подбор - бородаты, велики, непризнаны. Они сидели за покрытым клеенкой в крупные горохи столом и презирали и клеймили негениев, иногда отвлекаясь на то, чтоб сказать друг другу комплимент или тонко пошутить. И еще они пили чай. Особенный. Исключительно цейлонский, заваренный тайным образом. Заваривание это длилось, кажется, 26 минут. Или 31. Не помню…
Меня учили заваривать. Я изо всех сил запоминала, проникаясь величием момента. И тут пришел новый гений. И принес запись Вертинского.
Все собрались слушать, но мой личный Достоевский решил, что, пока мужчины будут припадать к истокам, «Верочка заварит нам чаю». А это значит, идти на кухню и НЕ СЛЫШАТЬ. А хочется!!!
И я решилась на подлог. Засекла время (26 или 31 минуту), добыла из «уборщицкой» коробки 10 пакетиков разового ГРУЗИНСКОГО чаю, залила кипятком, поставила на медленный огонек. Пока заварка прела, я стояла под дверью и подслушивала Вертинского. Время истекло. Я взяла грузинское безобразие, слила в чайничек, сокрыла следы своего преступления и с трясущимися ногами понесла.
Пьют. На лицах – значительное одобрение. Как мудро, что заваривать и подавать чай должна женщина. Ведь женщина – начало сопутствующее, и т.д. Я в шоке, и тут мой гений, видимо, решив, что меня перехвалили, изрекает:
- Господа, объясните, что девушке из приличной семьи, принятой в ОБЩЕСТВЕ, неприлично слушать Розенбаума.
А я его многие питерские, казачьи, военные вещи и тогда любила, и сейчас люблю. И стало мне обидно, что такие песни так низко ценят столь достойные люди. Спрашиваю, за что?!
Мне в ответ и то, что это профанация, и то, что какой-то там жид не вправе трогать грязными лапами святое. И вкус у Розенбаума дурной, и таланта никакого, и образы нелепые, избитые, и рифмы плохие, и голоса нет, и на гитаре играть не умеет, и вообще все это моветонище.
И тут Остапа понесло. А Гумилев, спрашиваю, это поэзия?
- Да! – отвечают мне, - Гумилев - величайший поэт, патриот, офицер, от жидов и большевиков умученный. И как я могу его равнять с каким-то?!
- Но, - хлопаю я глазами, - объясните, ну почему:
«наступили весенние дни
и бежала медведица-ночь,
догони ее, князь, догони,
зааркань и к седлу приторочь» – плохо, а
«лесной прохладой полон вечер,
затихла в озере вода,
зажгите на веранде свечи,
здесь так покойно, господа» - гениально?
Вы будете смеяться, мне таки объяснили. Со страстью. Перебивая друг друга! Первое четверостишие разнесли по кочкам, как вульгарное, низкопробное, бездарное, с претензией, но абсолютно провальное, с глагольными рифмами, отвратительным звуковым рядом, сбитым размером и так далее.
Зато второе вознесли на пьедестал и засыпали лавровым листом. Господа не понимали, как я не вижу разницы, сетовали на то, что я размениваюсь на дешевку, вместо того, чтоб черпать из кладезя классики и учиться на лучших образцах. Они превозносили элегантную простоту, четкость ритма, образность, сыпали терминами, которых я тогда не знала и сейчас не знаю и знать не хочу. Это было подробно, страстно, наукообразно, остроумно, тонко… Ах, как это было шикарно!
А я стояла и видела на месте тех, кого честно считала гениями, завистливых истеричных неудачников, которые распускают хвосты перед залетной дурочкой и друг перед другом. И было мне противно, грустно и смешно, а мой декабризм таял, как сахар в стакане чая. Минут через десять я не выдержала. Невежливо перебив особенно остроумный пассаж о претензиях Розенбаума на принадлежность к русской поэзии, я призналась:
- Господа, вы только что раскритиковали Гумилева и превознесли до небес Розенбаума. А перед этим выпили грузинского разового чаю из пакетиков и не заметили. На сём я с вами прощаюсь. Дверь найду.
И нашла. Я по-прежнему боготворю Гумилева. Я по-прежнему слушаю раннего Розенбаума, зато с верой в заявляемую гениальность и компетентность у меня стало плохо. Так же как и с уважением к критикам. Если я вижу или слышу кого-то, кто с пеной у рта долго и упорно что-то клеймит, перед моим взором встает мастерская с непризнанными гениями и грузинский чай.
ЗЫ. Не так давно я повторила трюк, показав "знатокам" кусок Симонова, где заменила имена и звания на нечто квазиэльфийское. Узнала, что Константин Михайлович это «очевидная женская проза», что мужики никогда не будут плакать и пускать слюни по таким поводам, что автор не понимает, о чем пишет, не имеет никакого представления о войне, зато у него не все в порядке с гормональным фоном, отсюда и гомосексуальные намеки, и… Продолжать не буду. Все это мы видели в сетевых рецензиях не раз и не два.
По дополнительным просьбам общественности:
Образец сугубо женской прозы.
читать дальшеЭрьен лежал на носилках в тени, под густыми кустами орешника. Его
только что напоили водой; наверное, он глотал ее с трудом: воротник рубахи и и плечи были у него мокрые.
- Я здесь, - Лермиэль сел на землю рядом с Эрьеным.
Эрьен открыл глаза так медленно, словно даже это движение требовало от него неимоверного усилия.
- Слушай, - шепотом сказал он, впервые так обращаясь к Лермиэлю, - добей меня. Нет сил мучиться, окажи услугу.
- Не могу, - дрогнувшим голосом сказал Лермиэль.
- Если бы я только сам мучился, а то всех обременяю. - Эрьен с трудом выдыхал каждое слово.
- Не могу, - повторил Лермиэль.
- Дай кинжал, я сам…
Лермиэль молчал.
- Боишься?
- Нельзя тебе так умирать, - собрался наконец с духом Лермиэль, - не имеешь права. На воинов подействует. Если б мы с тобой вдвоем шли...
Он не договорил фразы, но умирающий Эрьен не только понял, но и поверил, что, будь они вдвоем, Лермиэль не отказал бы ему в праве умереть.
- Ах, как я мучаюсь, - он закрыл глаза, - как мучаюсь, Лермиэль, если бы ты знал, сил моих нет! Отрави меня, прикажи знахарке, чтобы отравила, я ее просил - не дает, говорит, нету. Ты проверь, может, врет?
Теперь он снова лежал неподвижно, закрыв глаза и сжав губы. Лермиэль встал и, отойдя в сторону, подозвал к себе знахарку.
- Безнадежно? - спросил он тихо. Она только всплеснула своими маленькими ручками.
- Что вы спрашиваете? Я уже три раза думала, что совсем умирает. Несколько часов осталось жить, самое долгое.
- Есть у вас что-нибудь усыпить его? - тихо, но решительно спросил Лермиэль.
Знахарка испуганно посмотрела на него большими детскими глазами.
- Это нельзя!
- Я знаю, что нельзя, ответственность моя. Есть или нет?
- Нет, - сказала знахарка, и ему показалось, что она не солгала.
- Нет сил смотреть, как он мучается.
- А у меня, думаете, есть силы? - ответила она и, неожиданно для Лермиэля, заплакала, размазывая слезы по лицу. Лермиэль отвернулся от нее, подошел к Эрьену и сел рядом, вглядываясь в его лицо. Лицо это перед смертью осунулось и от худобы помолодело. Лермиэль вдруг вспомнил, что Эрьен на целых шесть лет моложе его и к концу Весенней войны был еще молодым десятником, когда он, Лермиэль, уже командовал полком. И от этого далекого воспоминания горечь старшего, у которого умирает на руках младший, охватила душу одного человека над телом другого.
"Ах, Эрьен, Эрьен, - подумал Лермиэль, - не хватал звезд с неба, когда был у меня под началом, служил по-разному - и лучше и хуже других, потом воевал за Сулар, наверное храбро: два ордена даром не дадут, да и под Танном не струсил, не растерялся, командовал, пока стоял на ногах, а теперь вот лежишь и умираешь здесь, в лесу, и не знаешь и никогда не
узнаешь, когда и где кончится эта война... на которой ты с самого начала хлебнул такого горя..."
- Хоть бы «Белых волков» сохранить, - открыв глаза и заметив сидящего рядом Лермиэля, шепотом сказал Эрьен.
Нет, он не был в забытьи, он лежал и думал почти о том же, о чем думал Лермиэль.
- А почему бы его не сохранить? - уверенно сказал Лермиэль. - Вынесем знамя, выйдем с оружием, доложим, как воевали. Почему же не сохранить? Мы его не запятнали и не запятнаем, клянусь кровью Звезд..
- Все б ничего, - закрыл глаза Эрьен, - только больно очень. Иди, у тебя дела! - совсем уже тихо, через силу, проговорил он и снова закусил от боли губу...
URL записиРимейк канувшего у истоков "Кошки без тени" душераздирающего мемуара о том, как я излечилась от комплекса "жены Достоевского". Меня пару раз просили его (мемуар, не комплекс) обновить, но руки не доходили, а сейчас один хороший человек оказался лицом к лицу с суровым гением. Возможно, ему мои признания пригодятся. Как и тем, кто становятся объектом сетевой критики и всяческого психоложества. Мне повезло получить универсальную прививку от высоконаучных разборов, о чем, собственно, и мемуар.
читать дальше
На заре туманной юности была я легковерна, о других судила по себе и мечтала о карьере то ли декабристки, то ли жены Достоевского, желая возложить себя на алтарь Служения Кому-то или Чему-то (но обязательно с Большой Буквы). И тут на улице ко мне подошел Он! Объект Служения. С бородой, в кожаной куртке и толстом вязаном свитере. Одним словом, гений. Непризнанный.
Он рассуждал о «Космосе в творчестве», говорил, что нужно «мощно работать», смеялся над «дешевкой» и «халтурой», презирал удачливых ничтожеств и прочая, и прочая, и прочая. Я внимала. Ведь, если человек намекает, что он гений, зачем ему врать? Гений и есть! Если он презирает всяческих бездарей, значит они бездари! Не станет же человек просто так обзываться!
Не могу сказать, что я была влюблена, но я была ошарашена, подавлена величием, а утверждение, что «мужчина – начало созидающее, а женщина – начало сопутствующее» вполне ложилось на мою декабристско-достоевскую концепцию. Я с готовностью хлопала глазами, а меня с еще большей готовностью поучали и воспитывали. Все шло к свадьбе, хотя гений был порядком меня старше, а дома моего декабризма не разделяли, что его (декабризм) только усугубляло, и тут…
Тут меня пригласили в гости. В мастерскую, где собралось человек шесть гениев. Все были равны, как на подбор - бородаты, велики, непризнаны. Они сидели за покрытым клеенкой в крупные горохи столом и презирали и клеймили негениев, иногда отвлекаясь на то, чтоб сказать друг другу комплимент или тонко пошутить. И еще они пили чай. Особенный. Исключительно цейлонский, заваренный тайным образом. Заваривание это длилось, кажется, 26 минут. Или 31. Не помню…
Меня учили заваривать. Я изо всех сил запоминала, проникаясь величием момента. И тут пришел новый гений. И принес запись Вертинского.
Все собрались слушать, но мой личный Достоевский решил, что, пока мужчины будут припадать к истокам, «Верочка заварит нам чаю». А это значит, идти на кухню и НЕ СЛЫШАТЬ. А хочется!!!
И я решилась на подлог. Засекла время (26 или 31 минуту), добыла из «уборщицкой» коробки 10 пакетиков разового ГРУЗИНСКОГО чаю, залила кипятком, поставила на медленный огонек. Пока заварка прела, я стояла под дверью и подслушивала Вертинского. Время истекло. Я взяла грузинское безобразие, слила в чайничек, сокрыла следы своего преступления и с трясущимися ногами понесла.
Пьют. На лицах – значительное одобрение. Как мудро, что заваривать и подавать чай должна женщина. Ведь женщина – начало сопутствующее, и т.д. Я в шоке, и тут мой гений, видимо, решив, что меня перехвалили, изрекает:
- Господа, объясните, что девушке из приличной семьи, принятой в ОБЩЕСТВЕ, неприлично слушать Розенбаума.
А я его многие питерские, казачьи, военные вещи и тогда любила, и сейчас люблю. И стало мне обидно, что такие песни так низко ценят столь достойные люди. Спрашиваю, за что?!
Мне в ответ и то, что это профанация, и то, что какой-то там жид не вправе трогать грязными лапами святое. И вкус у Розенбаума дурной, и таланта никакого, и образы нелепые, избитые, и рифмы плохие, и голоса нет, и на гитаре играть не умеет, и вообще все это моветонище.
И тут Остапа понесло. А Гумилев, спрашиваю, это поэзия?
- Да! – отвечают мне, - Гумилев - величайший поэт, патриот, офицер, от жидов и большевиков умученный. И как я могу его равнять с каким-то?!
- Но, - хлопаю я глазами, - объясните, ну почему:
«наступили весенние дни
и бежала медведица-ночь,
догони ее, князь, догони,
зааркань и к седлу приторочь» – плохо, а
«лесной прохладой полон вечер,
затихла в озере вода,
зажгите на веранде свечи,
здесь так покойно, господа» - гениально?
Вы будете смеяться, мне таки объяснили. Со страстью. Перебивая друг друга! Первое четверостишие разнесли по кочкам, как вульгарное, низкопробное, бездарное, с претензией, но абсолютно провальное, с глагольными рифмами, отвратительным звуковым рядом, сбитым размером и так далее.
Зато второе вознесли на пьедестал и засыпали лавровым листом. Господа не понимали, как я не вижу разницы, сетовали на то, что я размениваюсь на дешевку, вместо того, чтоб черпать из кладезя классики и учиться на лучших образцах. Они превозносили элегантную простоту, четкость ритма, образность, сыпали терминами, которых я тогда не знала и сейчас не знаю и знать не хочу. Это было подробно, страстно, наукообразно, остроумно, тонко… Ах, как это было шикарно!
А я стояла и видела на месте тех, кого честно считала гениями, завистливых истеричных неудачников, которые распускают хвосты перед залетной дурочкой и друг перед другом. И было мне противно, грустно и смешно, а мой декабризм таял, как сахар в стакане чая. Минут через десять я не выдержала. Невежливо перебив особенно остроумный пассаж о претензиях Розенбаума на принадлежность к русской поэзии, я призналась:
- Господа, вы только что раскритиковали Гумилева и превознесли до небес Розенбаума. А перед этим выпили грузинского разового чаю из пакетиков и не заметили. На сём я с вами прощаюсь. Дверь найду.
И нашла. Я по-прежнему боготворю Гумилева. Я по-прежнему слушаю раннего Розенбаума, зато с верой в заявляемую гениальность и компетентность у меня стало плохо. Так же как и с уважением к критикам. Если я вижу или слышу кого-то, кто с пеной у рта долго и упорно что-то клеймит, перед моим взором встает мастерская с непризнанными гениями и грузинский чай.
ЗЫ. Не так давно я повторила трюк, показав "знатокам" кусок Симонова, где заменила имена и звания на нечто квазиэльфийское. Узнала, что Константин Михайлович это «очевидная женская проза», что мужики никогда не будут плакать и пускать слюни по таким поводам, что автор не понимает, о чем пишет, не имеет никакого представления о войне, зато у него не все в порядке с гормональным фоном, отсюда и гомосексуальные намеки, и… Продолжать не буду. Все это мы видели в сетевых рецензиях не раз и не два.
По дополнительным просьбам общественности:
Образец сугубо женской прозы.
читать дальшеЭрьен лежал на носилках в тени, под густыми кустами орешника. Его
только что напоили водой; наверное, он глотал ее с трудом: воротник рубахи и и плечи были у него мокрые.
- Я здесь, - Лермиэль сел на землю рядом с Эрьеным.
Эрьен открыл глаза так медленно, словно даже это движение требовало от него неимоверного усилия.
- Слушай, - шепотом сказал он, впервые так обращаясь к Лермиэлю, - добей меня. Нет сил мучиться, окажи услугу.
- Не могу, - дрогнувшим голосом сказал Лермиэль.
- Если бы я только сам мучился, а то всех обременяю. - Эрьен с трудом выдыхал каждое слово.
- Не могу, - повторил Лермиэль.
- Дай кинжал, я сам…
Лермиэль молчал.
- Боишься?
- Нельзя тебе так умирать, - собрался наконец с духом Лермиэль, - не имеешь права. На воинов подействует. Если б мы с тобой вдвоем шли...
Он не договорил фразы, но умирающий Эрьен не только понял, но и поверил, что, будь они вдвоем, Лермиэль не отказал бы ему в праве умереть.
- Ах, как я мучаюсь, - он закрыл глаза, - как мучаюсь, Лермиэль, если бы ты знал, сил моих нет! Отрави меня, прикажи знахарке, чтобы отравила, я ее просил - не дает, говорит, нету. Ты проверь, может, врет?
Теперь он снова лежал неподвижно, закрыв глаза и сжав губы. Лермиэль встал и, отойдя в сторону, подозвал к себе знахарку.
- Безнадежно? - спросил он тихо. Она только всплеснула своими маленькими ручками.
- Что вы спрашиваете? Я уже три раза думала, что совсем умирает. Несколько часов осталось жить, самое долгое.
- Есть у вас что-нибудь усыпить его? - тихо, но решительно спросил Лермиэль.
Знахарка испуганно посмотрела на него большими детскими глазами.
- Это нельзя!
- Я знаю, что нельзя, ответственность моя. Есть или нет?
- Нет, - сказала знахарка, и ему показалось, что она не солгала.
- Нет сил смотреть, как он мучается.
- А у меня, думаете, есть силы? - ответила она и, неожиданно для Лермиэля, заплакала, размазывая слезы по лицу. Лермиэль отвернулся от нее, подошел к Эрьену и сел рядом, вглядываясь в его лицо. Лицо это перед смертью осунулось и от худобы помолодело. Лермиэль вдруг вспомнил, что Эрьен на целых шесть лет моложе его и к концу Весенней войны был еще молодым десятником, когда он, Лермиэль, уже командовал полком. И от этого далекого воспоминания горечь старшего, у которого умирает на руках младший, охватила душу одного человека над телом другого.
"Ах, Эрьен, Эрьен, - подумал Лермиэль, - не хватал звезд с неба, когда был у меня под началом, служил по-разному - и лучше и хуже других, потом воевал за Сулар, наверное храбро: два ордена даром не дадут, да и под Танном не струсил, не растерялся, командовал, пока стоял на ногах, а теперь вот лежишь и умираешь здесь, в лесу, и не знаешь и никогда не
узнаешь, когда и где кончится эта война... на которой ты с самого начала хлебнул такого горя..."
- Хоть бы «Белых волков» сохранить, - открыв глаза и заметив сидящего рядом Лермиэля, шепотом сказал Эрьен.
Нет, он не был в забытьи, он лежал и думал почти о том же, о чем думал Лермиэль.
- А почему бы его не сохранить? - уверенно сказал Лермиэль. - Вынесем знамя, выйдем с оружием, доложим, как воевали. Почему же не сохранить? Мы его не запятнали и не запятнаем, клянусь кровью Звезд..
- Все б ничего, - закрыл глаза Эрьен, - только больно очень. Иди, у тебя дела! - совсем уже тихо, через силу, проговорил он и снова закусил от боли губу...
позволю себе на правах рекламы)) маленькую ремарку.
Гемма - это на дневниках Вера Камша. Она пишет просто чудесные вещи в стиле фэнтази, на мой вкус. Плюс, это,как вы можете видеть, очень талантливый журналист.
Благодарю за пояснение.
Учту. Хотя её книги не "мое", хоть и написаны замечательно.)
А Симонов с другими именами в самом деле воспринимается по-другому